Поздним вечером в понедельник поезд Джейсона прибыл в Мюнхен. Молодой человек потянулся, нахлобучил шляпу на голову, подхватил сумку. На ночь он поселится в гостинице (если будут свободные номера), найдет, где перекусить, а потом, как только спадет шумиха после юбилейной речи Гитлера, поищет себе на несколько дней пансион.
Завтра Джейсон планировал отправиться на поезде в Обераммергау. Не помешает посмотреть, как готовят к очередному сезону постановку «Страстей Христовых». Он мысленно набрасывал краткое содержание статьи: «Несмотря на вторжение в Польшу, несмотря на объявленную Францией и Англией войну, неужели “Страсти Христовы”, которые ставят в Обераммергау каждые десять лет, вновь откроют сезон? Неужели, несмотря на то, что война в разгаре, жители деревни целый сезон будут разыгрывать эту постановку? Неужели кто-то приедет посмотреть на нее?»
Джейсон сомневался, что крепких, сильных мужчин, которые задействованы в главных ролях, не мобилизовали. Еще меньше мужчин осталось в гостиницах и магазинах к тому времени, как Гитлер призвал на военную службу население деревни. Журналист представить не мог, как небольшая деревушка сможет прокормить толпы зрителей на нынешние скудные продуктовые карточки. И как быть с отключениями электричества?
Но у Джейсона были свои причины наведаться в Обераммергау и познакомиться с его жителями. Он надеялся, что длинный перечень идей для сенсационных репортажей позволит ему постоянно возвращаться в деревушку и неделями беседовать с местными жителями. Если ничего не получится или главный редактор не одобрит его замысел, он придумает что-то другое.
Благодаря своей работе журналиста Джейсон мог оставаться на месте, но ему необходимо быть осторожным. Гестапо в Берлине следили за ним и его коллегами словно бладхаунды. Мюнхен не станет исключением.
Уже в половине седьмого, когда в небе только-только забрезжил рассвет, курат Бауэр спешил по мощеной улице к церкви. Он провел долгую бессонную ночь, обсуждая продажу личных ценных вещей, которые были слишком тяжелы, чтобы брать их с собой. Священник намеревался превратить их в наличные и драгоценности – богатство, которое можно унести с собой. Вещи принадлежали одной еврейской семье христиан, которые намерены были бежать из Обераммергау до того, как их отсюда выдворят. Теперь курат должен был вернуться в церковь раньше, чем Максимилиан Гризер, один из членов гитлерюгенда, совершит утренний обход. Этот подросток, изо всех сил старавшийся завоевать уважение в нацистской партии, слишком серьезно относился к возложенным на него обязанностям. Такие зоркие глаза и чуткие уши, такое болезненное эго могли быть очень опасными.
Раньше, давая обет, курат полагал, что навсегда оставил позади злословие, эгоизм, политику и начал тихую, размеренную жизнь. Но то, от чего он бежал, преследовало его на каждом шагу. В этих грехах погрязли его прихожане и те, кого они подвергали гонениям из-за страха или безразличия. И исключений не было. Курат пытался не судить свою паству, но этот конфликт день и ночь словно ножом резал ему сердце, неимоверно изматывая.
По крайней мере, поскольку Бауэр был представителем духовенства, его не заставили вступить в нацистскую партию. Он испытывал жалость к тем жителям Обераммергау, которые хотели лишь усердно работать, содержать свои семьи, сохранять традиции «Страстей Христовых». Теперь этого было недостаточно. Если они не вступят в партию, если не будут маршировать и петь, по команде кричать «Heil Hitler!» – «Хайль Гитлер!», над ними станут насмехаться, изводить… и даже делать кое-что похуже.
А теперь начали притеснять соседей, выселять тех, с кем бок о бок прожили много лет – потому что в их венах текла (или были хотя бы малейшие подозрения на то, что текла) еврейская кровь. Как будто то, что ты еврей, запрещало тебе быть христианином, или гражданином Германии, или человеком вообще. Как будто сам Христос не был иудеем.
Курат выругался, потом стал молить о прощении. Он чувствовал себя беспомощным перед лицом подобного лицемерия, несправедливости и безумства. Хороших мужчин и женщин выселяли из их домов, угоняли в концлагеря или переселяли на оккупированные Германией территории – и все ради «ариизации» Германии. Ходили слухи, что не все лагеря были созданы для содержания евреев в заключении или для исправительных работ, невзирая на то, что на железных заборах была надпись: «Труд делает свободным». Курат вздрогнул от того, что представил.
«Ни совести, ни страха перед Всевышним! А что делаем мы – что делаю я? Просто сижу и наблюдаю?» Курата Бауэра трясло от злости перед бессилием нации, Церкви, перед собственным бессилием.
К тому времени, как курат стал взбираться по ступеням в церковь, он весь продрог, а в его душе продолжалась борьба. Он оперся о дверь, чтобы перевести дух, восстановить дыхание и обрести душевное равновесие, прежде чем войти в храм. Бауэр стал бы биться головой о дверь, если бы это помогло.
– Курат! – окликнул его кто-то негромко из темного алькова за лестницей.
Священник вздрогнул, спустился по ступенькам и вгляделся в темноту, чтобы разглядеть ребенка – очень худенького, лет шести-семи.
– Ты из семейства Леви. – Бауэр не хотел, чтобы его слова звучали как обвинение.
– Д-да, курат, – запинаясь, произнес мальчишка, отпрянув.
– Заходи, я не кусаюсь. Что ты делаешь здесь в такой ранний час?
– Вас жду, курат. – Мальчик осторожно выполз из угла, огляделся. На его лице читался страх быть обнаруженным. – Мы сегодня уезжаем… и больше никогда не вернемся, – прошептал он.